— Что?! — воскликнул Дорка, вскочив на ноги.
— Из них мы узнали, что нам грозит туманная, но несомненная опасность, — продолжал Бентон. — По ним выходило, что вы нам друзья, что вы хотите и надеетесь стать нашими друзьями… Но какие-то два слова откроют вам нашу враждебную сущность и покажут, что нас надо встретить как врагов. Если мы произнесем эти слова, нам конец! Теперь мы, конечно, знаем, что не произнесли этих слов, иначе мы бы сейчас не беседовали так мирно. Мы выдержали испытание. Но все равно, я хочу спросить. — Он подался вперед, проникновенно глядя на Лимана. — Какие это слова?
Задумчиво потирая подбородок, ничуть не огорченный услышанным, Лиман ответил:
— Совет Фрэйзера был основан на знании, которым мы не владели и владеть не могли. Мы приняли этот совет, не задавая вопросов, не ведая, из чего исходил Фрэйзер и каков был ход его рассуждений, ибо сознавали, что он черпает из кладезя звездной мудрости, недоступной нашему разумению. Он просил, чтобы мьл вам показали его храм, его вещи, его портрет. И если вы скажете два слова…
— Какие два слова? — настаивал Бентон.
Закрыв глаза, Лиман внятно и старательно произнес эти слова, будто совершил старинный обряд,
Бентон снова откинулся на спинку кресла. Он ошеломленно уставился на Рэндла и Гибберта, те ответили таким же взглядом. Все трое были озадачены и разочарованы.
Наконец Бентон спросил:
— Это на каком же языке?
— На одном из языков Земли, — заверил его Лиман. — На родном языке Фрэйзера.
— А что это значит?
— Вот уж не знаю. — Лиман был озадачен не меньше землян. — Понятия не имею, что это значит. Фрэйзер никому не объяснил смысла, и никто не просил у него объяснений. Мы заучили эти слова и упражнялись в их произношении, ибо то были завещанные нам слова предостережения, вот и все.
— Ума не приложу, — сознался Бентон и почесал в затылке. — За всю свою многогрешную жизнь не слышал ничего похожего.
— Если это земные слова, они, наверное, слишком устарели, и сейчас их помнит в лучшем случае какой-нибудь заумный профессор, специалист по мертвым языкам, — предположил Рэндл. На мгновение он задумался, потом прибавил: — Я где-то слыхал, что во времена Фрэйзера о космосе говорили «вакуум», хотя там полно различных форм материи и он похож на что угодно, только не на вакуум.
— А может быть, это даже и не древний язык Земли, — вступил в дискуссию Гибберт. — Может быть, это слова старинного языка космонавтов или архаичной космолингвы…
— Повтори их, — попросил Бентон.
Лиман любезно повторил. Два простых слова — и никто их никогда не слыхал.
Бентон покачал головой.
— Триста лет — немыслимо долгий срок. Несомненно, во времена Фрэйзера эти слова были распространены. Но теперь они отмерли, похоронены, забыты — забыты так давно и так прочно, что я даже и гадать не берусь об их значении.
— Я тоже, — поддержал его Гибберт. — Хорошо, что никого из нас не переутомляли образованием. Страшно подумать: ведь астролетчик может безвременно сойти в могилу только из-за того, что помнит три-четыре устаревших звука.
Бентон встал.
— Ладно, нечего думать о том, что навсегда исчезло. Пошли, сравним местных бюрократов с нашими. — Он посмотрел на Дорку. — Ты готов вести нас в город?
После недолгого колебания Дорка смущенно спросил:
— А приспособление, читающее мысли, у вас с собой?
— Оно намертво закреплено в звездолете, — рассмеялся Бентон и одобряюще хлопнул Дорку по плечу. — Слишком громоздко, чтобы таскать за собой. Думай о чем угодно и веселись, потому что твои мысли останутся для наг тайной.
Выходя, трое землян бросили взгляд на занавеси, скрывающие портрет седого чернокожего человека, косморазведчика Сэмюэла Фрэйзера,
— «Поганый ниггер»! — повторил Бентон запретные слова. — Непонятно. Какая-то чепуха!
— Просто бессмысленный набор звуков, — согласился Гибберт.
— Набор звуков, — эхом откликнулся Рэндл. — Кстати, в старину это называли смешным словом. Я его вычитал в одной книге. Сейчас вспомню. — Задумался, просиял. — Есть! Это называлось «абракадабра».
Джордж Плейтен сказал с плохо скрытой тоской в голосе:
— Завтра первое мая. Начало Олимпиады!
Он перевернулся на живот и через спинку кровати пристально посмотрел на своего товарища по комнате. Неужели он не чувствует того же? Неужели мысль об Олимпиаде совсем его не трогает?
У Джорджа было худое лицо, черты которого еще более обострились за те полтора года, которые он провел в приюте. Он был худощав, но в его синих глазах горел прежний неуемный огонь, а в том, как он сейчас вцепился пальцами в одеяло, было что-то от затравленного зверя.
Его сосед по комнате на мгновение оторвался от книги и заодно отрегулировал силу свечения стены, у которой сидел. Его звали Хали Омани, он был нигерийцем. Темно-коричневая кожа и крупные черты лица Хали Омани, казалось, были созданы для того, чтобы выражать только одно спокойствие, и упоминание об Олимпиаде нисколько его не взволновало.
— Я знаю, Джордж, — произнес он.
Джордж многим был обязан терпению и доброте Хали; бывали минуты, когда он очень в них нуждался, но даже доброта и терпение могут стать поперек глотки. Разве сейчас можно сидеть с невозмутимым видом идола, вырезанного из дерева теплого, сочного цвета?
Джордж подумал, не станет ли он сам таким же через десять лет жизни в этом месте, и с негодованием отогнал эту мысль. Нет!